Я долго стучал, пока не понял, что дом пуст. Обошел его кругом, но обнаружил только сарай для инструментов и помещение для прислуги. Стоя на солнцепеке, я размышлял, что делать дальше. В надежде найти нужное, я открыл сарай. У стены стоял велосипед, ржавый, тяжелый, с высоким седлом. Подогнав седло по росту, я поехал в известняковые холмы Ипоха.

Спрятав велосипед, я пошел вверх по склону, пытаясь вспомнить тропу, которую однажды показал мне дед. На вершине я чуть не прошел мимо храма, потому что его стены уже начали сливаться по цвету с окружающими скалами. Я постоял снаружи, зовя деда. Но никто не появился, и тогда я отодвинул ветви гуавы, разросшейся настолько, что сделать это оказалось довольно трудно, и вошел в заброшенный храм. Сидевшая на полу белка прекратила умываться, бросила на меня сердитый взгляд, мол, как я посмел ее потревожить, и побежала вверх по стене, нырнув в трещину. Я прошел по туннелю и вышел на закрытую круглую площадку. Дед ждал меня, улыбаясь своей плутовской улыбкой, при виде которой я испытал приступ острой тоски.

– Я скучал по тебе, – сказал он.

Услышав звук его голоса и увидев заплясавшие в его глазах искорки, я понял, насколько сильно сам по нему соскучился. Вблизи я обнаружил, что не могу выдержать его пристальный взгляд.

– Что произошло?

Я рассказал обо всем, что произошло после похорон Уильяма. Потом я рассказал о том, как японцы казнили тетю Мэй, и он сел на маленький каменный выступ. Я вручил деду помятую жестянку из-под печенья «Хантли и Палмер», в которой хранился прах тети Мэй. Это был единственный контейнер, который я сразу смог найти. Он взял ее и стал баюкать, как свою дочь, когда она была еще младенцем.

– Спасибо, что принес ее мне, – сказал он, и я нежно погладил его по голове.

Его рука сжала мою. На ощупь ладонь была прохладной и мягкой; она точно никогда не была рукой рудокопа.

– Ее предал Лим, да?

Я кивнул.

– Из-за меня и того, что случилось с его дочерью. Мне очень жаль, – произнес я, ненавидя бессодержательность этих слов, зная, что их никогда не будет достаточно, чтобы заглушить боль утраты.

И я согнул указательный и средний пальцы на коробке из-под печенья, надавил, чтобы они приняли коленопреклоненное положение, и осторожно постучал по крышке, безмолвно прося прощения.

Дед посмотрел на мои согнутые пальцы и обеими ладонями накрыл мне руку. Потом поднес мою руку себе ко лбу, принимая мое убогое подношение.

– Твоя тетя сама выбирала, как ей жить. С этим ничего нельзя было поделать.

Он сказал это бесстрастно, и я понимал, каких усилий ему стоило не сорваться. Я добавил еще одну гирю к грузу его страданий, и мне было мучительно осознать, что пусть даже один человек никогда не сможет разделить боль другого, своей беспечностью может легко ее усилить.

– Ты не должен себя винить, – продолжал дед. – Я уже как-то говорил, что у тебя есть способность соединять отдельные элементы жизни в единое целое. Помнишь? Однако сейчас ты должен отвергнуть традиции народа своего отца. Чувство вины – это изобретение Запада и его религии.

Я покачал головой:

– Чувство вины – это человеческое качество.

– Мы, китайцы, куда прагматичнее. У твоей тети и сестры была такая судьба. Вот и все, – очень твердо сказал дед.

Я мог бы возразить, что это чувство вины заставило его впервые связаться со мной и пригласить меня к себе в гости. Оно и еще сожаление, которое, в конце концов, – еще одна разновидность вины. Но чего бы я достиг, если бы стал с ним спорить, отстаивая свою точку зрения? То, во что верил дед, давало ему покой, и если я не мог облегчить его ношу, то, по крайней мере, не хотел делать ничего, что могло бы ее утяжелить.

Вместо этого я сказал:

– Я заходил к вам, но в доме никого не было, и он был заперт. Вы теперь живете здесь, в пещере?

– Да. Она напоминает мне юность в монастыре. Ты ведь знаешь, что она волшебная. Иногда по ночам ко мне приходят гости.

По коже побежали мурашки, а волоски встали дыбом; мне хотелось надеяться, что он не впадал в маразм.

Дед фыркнул:

– Не смотри на меня так, словно я потерял рассудок. Иногда меня навещают духи древних мудрецов и отшельников, и мы с ними беседуем. Посмотри, я нашел это по подсказке одного из них.

Я подошел за ним к скале, поверхность которой выглядела так, словно по ней недавно прошлись стамеской. На камне были вырезаны строки из символов, на вид китайских, расположенных квадратом четыре на четыре.

– Мне было велено снять верхний слой – и вот что я обнаружил под ним.

Дед прочитал и перевел мне шестнадцать иероглифов:

Я прошел этот мир вдоль и поперек,
Видел много волшебных вещей,
И много людей повстречал,
И я узнал, что в пределах четырех морей
Все люди – братья [98] .

– Я это знаю. Это очень известное выражение, разве нет? – спросил я.

– Да.

– Должно быть, оно было написано до того, как поэт осознал, какими жестокими мы можем быть по отношению друг к другу, – сказал я.

Оптимизм стихотворения теперь казался совершенно неуместным.

– Оно было написано в один из самых бурных периодов китайской истории, за тысячи лет до того, как Иисус Христос сказал почти то же самое.

– Дедушка, что вы хотите этим сказать?

– Не позволяй ненависти управлять своей жизнью. Как бы тебе ни было трудно, не становись таким, как Лим или японцы. Я вижу, что ненависть уже зреет в тебе и скоро выплеснется наружу.

– Но что же мне делать?

– Ты растерялся, но, думаю, ты снова начинаешь различать правильный путь. Тебе нужно быть сильным, потому что самые большие твои испытания – еще впереди.

Откуда-то я знал, что эти слова были не его, что их передал мне через него кто-то другой. Я вздрогнул, но руки деда держали меня крепко. Силы его возраста и мудрости нашли себе место внутри меня, и мой страх отступил.

– Мне больше нечего тебе сказать. А теперь тебе пора идти, делать то, что велит твой долг. Тебя зовут узы дружбы.

– Вы уверены, что вы – мой дед, а не бессмертный мудрец из тех, что бродят здесь по холмам?

– Разве есть что-то лучше такой судьбы? Ходить по этим прекрасным холмам, быть свободным, как само время?

– Пожалуй.

Дед достал нефритовую булавку, ту самую, которая однажды спасла ему жизнь.

– Я хочу, чтобы ты ее взял.

Я покачал головой:

– Нет. Вы должны оставить ее себе, чтобы проверять чай, который мы будем пить, когда война закончится.

Сказав это, я понял, что он перестал делать это с того вечера, когда мы впервые встретились, и что за все время, которое мы провели вместе, когда бы я ни наливал ему чай, я ни разу не видел, чтобы он ею воспользовался. Дед всегда был во мне уверен.

– Мне она больше не пригодится.

Он положил булавку на мою ладонь и прикрыл, согнув мне пальцы.

Я сжал ее изо всех сил, не желая его отпускать, и вспомнил дни, которые мы провели в доме на Армянской улице. Я потер деда по животу.

– Вам надо питаться как следует. Он совсем сдулся.

– Оставь мой живот в покое, – строго изрек он, и на один краткий миг нам почти удалось улыбнуться друг другу.

Больше я никогда не видел деда, даже после войны, когда перевернул вверх дном весь Ипох. По словам местных жителей, в последние дни войны его схватили японцы, потому что он активно поддерживал антияпонское сопротивление.

– Мой брат рассказывал, что его выдал японцам родной внук, – уверенно заявил мне торговец цитрусами-помело.

Но бродя по вечным холмам и выкрикивая его имя, я был уверен, что японцы его не схватили. Нет, он что-то нашел здесь и принял это. И – самое странное – несмотря на то что старые монахи из близлежащих монастырей признавали существование такого места, я больше никогда не мог найти дедушкин храм.

вернуться

98

Выражение «В пределах четырех морей все люди – братья» взято из книги высказываний Конфуция. «Четыре моря» – водные массивы, мыслимые древними китайцами как граница мира, по одному с каждой стороны света: озеро Байкал – на севере, Южно-Китайское море – на юге, озеро Цинхай (Кукунор) – на западе и Восточно-Китайское море – на востоке.